Новости

Докеты: боговоплощение как иллюзия

Самым живым, самым острым, самым мучительным вопросом раннего христианства было стремление понять природу Христа. Кем он был — человеком, на которого снизошло отчее благоволение? Эманацией божества? Небесным духом, вселившимся в земное тело? Первый ответ, который можно классифицировать как еретический, принадлежит докетам, считавшим, что вочеловечения — земного рождения Бога во плоти — как исторического события не существовало: бесплотный Сын Божий только казался телесным существом. А значит, Бог не принимал на себя человеческую ограниченность и человеческую уязвимость. Не было ни искушений, ни слез над Лазарем, ни крестных мук, ни смерти, ни воскресения

справка

Докеты — приверженцы докетизма (от греч. dokein — «казаться»), учения о том, что человеческая природа Иисуса Христа была не более чем иллюзией. Термин «докетизм» впервые появляется во II веке в апологетических произведениях Климента Александрийского. Неверие в человечество Христа не столько составляло отдельную ересь, сколько было частью самых разных богословских систем раннего христианства — от «лжеучителей» апостольского времени, о которых говорят книги Нового Завета, до поздних гностиков (III в.).

На само слово «ересь» наросло невыносимо много разнообразных смыслов и отзвуков; первая ассоциация у любого обыкновенного человека — если не инквизиция как таковая, то во всяком случае какие-то зловещие картинки с застенками, мрачными судьями, великолепными автодафе и отрекающимся Галилеем. Иными словами, сюжеты из тех времен, когда эпоха больших, классических ересей, борьба с которыми сформировала догматический «экзоскелет» мирового христианства, была уже давно позади. Но репертуар разномыслий, что видно из Нового Завета, существовал к концу I века, когда живы еще были иные «очевидцы и служители Слова», когда с легкой руки какого-то антиохийца не так уж давно появилось самоназвание «христиане», когда ни кафедральных соборов, ни богословских факультетов, ни монастырей, ни опеки со стороны кесаря — ничего этого еще не было, ничего.

Само неверие в Иисуса из Назарета как Сына Божьего — это не разномыслие, это внешняя реальность, исходная ситуация, с которой динамически взаимодействовала и которую преодолевала апостольская проповедь. Страшнее, если судить по новозаветным книгам, другое — какие-то ложные изощрения (сирийские? египетские?), которые бродят по малоазийским полисам и пленяют умы верных; какой-то Симон Волхв, который «изумляет народ Самарийский, выдавая себя за кого-то великого» (Деян. 8:9); какое-то «негодное пустословие и прекословия лжеименного знания» (1 Тим. 6:20) с «баснями и родословиями бесконечными» (1 Тим. 1:4).

И вот где, судя по всему, в этом «прекословии» был корень всех зол: «Многие обольстители вошли в мир, не исповедующие Иисуса Христа, пришедшего во плоти: такой человек есть обольститель и антихрист» (2 Ин. 1:7). Во II веке таких обольстителей стали называть «докетами». Антихристом, таким образом, оказывается не тот, кто считает Христа «недостаточно Богом», а вовсе напротив — совсем не человеком. И это, пожалуй, на первый взгляд неожиданно.

Но ведь человеческая плоть — о, что за опасная это вещь, какой жалобный, низкий предмет. Душа, бедная душенька из предсмертной эпиграммы Адриана, animula vagula blandula, «тела и гостья и спутница», как тебе тяжело дается это хрупкое гостевание. Умиравший за пятьсот лет до Адриана Сократ назидает в Платоновом «Федоне»: невеликое горе расстаться с телом; душа, если тело увлекает ее в область плотской изменчивости, «сбивается с пути, впадает в смущение, шатается, словно опьяневшая», но все же именно она, даже сбивающаяся и шатающаяся, «более всего походит на божественное, бессмертное, умопостигаемое, однородное, неразрушимое, всегда неизменное в самом себе». А тело — ну что тело? «Человеческое, смертное, многообразное, умом не постигаемое, разрушимое». Тело — не человек. Даже тело в превратном союзе с душой — не человек. Неразрушимая «гостья-спутница» — вот она-то человек и есть.

Степень интеллектуальной влиятельности платонизма в первые века христианской эры безмерна, и мы с этой влиятельностью столкнемся не раз. Только это все чаще была уже не беспримесная мысль платоновских диалогов, а то, что потом станет неоплатонизмом,— афинская мудрость, тронутая зыбкой восточной мистикой, возвышенный синтез, маняще поэтичный, утонченный, неуловимо декадентский, немного всеядный, потому что отвлеченному аллегорическому перетолковыванию можно было подвергнуть все — мистерии Митры и Орфея, смерть Осириса, любовные похождения Зевса, подвиги Геракла. Об одно эта всеядность спотыкалась: о материю.

цитата

«За их слова: "Мы ведь убили Мессию, Ису, сына Марйам, посланника Аллаха” (а они не убили его и не распяли, но это только представилось им; и, поистине, те, которые разногласят об этом,— в сомнении о нем…) <…> Мы запретили им те блага, которые им были разрешены»

(Коран 4:157, 160)

Зла в мире предостаточно — но это все материя виновата. В мире царствует смерть — но ей причиной нечистый материальный тлен. Вещественность — обуза, темница, из которой надо освободиться. Великий Плотин, основоположник неоплатонизма, показательно стыдился собственного тела, и не от застенчивости: «Природа материи,— учил он,— дурна настолько, что не только находящееся в ней, но даже все то, что обращает к ней свой взор, мгновенно наполняется всем ее злом. Ибо она — совершенно непричастна благу».

Как тут помыслить, что явившийся миру Сын Божий может смешаться с этой бренной, стыдной, имманентно злой грязью? Как представить, что он может подвергнуться позору земного рождения? Если он пришел, то уж наверняка для того, чтобы посрамить материю, пришел как чистый и неизменный ум. И только снисходя к немощи в мире живущих и плоть носящих принял обманчивый, призрачный человеческий облик.

К тому же докеты II века и их преемники апеллировали опять-таки к Павлу: «Бог послал Сына Своего в подобии плоти греховной» (Рим. 8:3), «Он, будучи образом Божиим… уничижил Себя Самого, приняв образ раба, …по виду став как человек» (Флп. 2:6–7).

Они, согласно Тертуллиану, Ипполиту Римскому, Иринею Лионскому, учили, что Христос и не рождался: раз божеству не свойственно изменяться, то как ему расти и взрослеть? Он сошел с небес в пятнадцатый год Тиверия кесаря сразу в мнимом облике «мужа совершенна». Раз не было тела, то и Тайная вечеря, физический залог единства верных во Христе,— всего лишь иносказание.

«Следа Его я никогда не видел»,— говорит апостол Иоанн в апокрифических «Деяниях Иоанна»; тело Христа могло иной раз казаться материальным, «но когда в другой раз я осязал Его, то под моей рукой оказалось нечто невещественное и бестелесное и как будто бы даже ничего под нею не было». Без ареста, суда и распятия и в этой системе представлений обойтись не могло, но все это было понарошку. «Самого же Господа зрел я на кресте не имеющим вида, но издающим только голос... Голос говорил ко мне: Иоанн! <…> Ты слышал, что Я страдал,— и все же я не страдал; <…> кровь текла из меня — и не текла». Для простецов это была казнь, совершившаяся в конкретную пятницу перед Пасхой. Для посвященных — отвлеченно-аллегорическое откровение об устройстве мироздания и иерархии «начал, властей, господств, демонов», в котором даже и есть известная эзотерическая красота, но человеческой историчности нет в помине.

Как бы то ни было, докетизм проиграл. И тут дело, возможно, даже не в степенях возвышенности и не в усилиях апологетов, а скорее в том, о чем писал Юнг. Есть вопль Иова (и в его лице — каждого человека), мучающегося смертной мукой: «Не обвиняй меня; объяви мне, за что Ты со мною борешься? <…> Твои руки трудились надо мною и образовали всего меня кругом, — и Ты губишь меня? Вспомни, что Ты, как глину, обделал меня, и в прах обращаешь меня?» (Иов. 10:2, 8–9). Это стенание твари, эта конкретность боли, ужаса, отчаяния — их не утешишь философией и не уймешь утонченной идеей о таинственном, далеком, парящем над несчастной материальностью Боге. И совсем другой ответ Иову — образ Бога воплотившегося, умалившегося, рожденного в хлеву, знающего земной голод и земное горе, принявшего на Себя грубо-вещественное человеческое естество и да, возвысившего эту природу до надкосмической вечности, но возвысившего ценой реальных страданий, кровавого пота, унижения, отчаяния и смерти. Как писал растерзанный на арене Колизея в Траяново гонение св. Игнатий Богоносец, «если иные, как некоторые безбожники, то есть неверующие, говорят, что Он страдал только призрачно,— сами они призрак,— то зачем же я в узах? Зачем я пламенно желаю бороться с зверями? Зачем я напрасно умираю?».

Но пока отторжение явного докетизма — чистая интуиция. Взаимоотношение во Христе божественного и человеческого будет волновать самые тонкие умы и самые широкие массы Средиземноморья еще несколько столетий, и в процессе подыскивания верных дефиниций для этого взаимоотношения будет изведено немало чернил и, увы, пролито немало крови, а отдельные перипетии этого процесса отторгнут от римской ойкумены целые народы и царства. А страх перед плотской человечностью, философское высокомерие по отношению к ней или принципиальная с ней вражда (в самых разных формах, тонких и варварских, смешных и благородных, жестоких и благодушных) будут возникать почти непрестанно — и в осужденных лжеучениях гностиков, манихеев, монофизитов, иконоборцев, и в крайностях правоверной аскезы.

Сергей Ходнев